Меценат| Интернет-журнал Дж. Батиста Тьеполо. Меценат представляет Августу свободные Искусства. Собр. Эрмитажа
Информационный центр "Меценат" Интернет журнал "Меценат"
Архив номеров Свежий номер Новости Читальный зал Нас читают Наши подписчики
Рубрики
 
Информацию о благотворительной деятельности Вашей фирмы в поддержку культуры Вы можете направить сюда. Предложения, отзывы и замечания Вы можете направить WEB-мастеру или в редакцию
 
Добавьте наши баннеры
 
 
Наши партнеры:
 
Новостной проект для менеджеров культуры «Наследие и инновации»
 
Институт культурной политики
 
Агенство социальной информации
 
Форум Доноров
 
Национальный  фонд Возрождение Русской Усадьбы
 
 

подарки на др http://finss.ru/raznoe/zhivye-cvety-podarok-na-vse-sluchai-zhizni.html букет фруктовый

Пропала совесть

Пропала совесть

 
Салтыков-Щедрин

Совесть – нравственное сознание, нравственное чутье
или чувство в человеке; внутреннее сознание добра и зла;
тайник души, в котором отзывается
одобрение
или осуждение каждого поступка;
способность распознавать
качество поступка;
чувство, побуждающее к истине и добру,
отвращающее от лжи и зла;
невольная любовь к добру и к истине;
прирожденная правда в различной степени развития
(В.И.Даль. Толковый словарь живого великорусского языка.
В 4-х т., т. IV. – М., 1989).

«Грош у новейших господ Выше стыда и закона…»
(Ник. Некрасов)

От редакции: 

Моральный аспект темы «денег» в России всегда стоял на первом плане. В поддержку его выступали практически все российские классики. В предыдущих номерах мы уже публиковали материалы на эту тему. Сегодня этот ряд публикаций продолжает рассказ Салтыкова-Щедрина «Пропала совесть». Как показывает практика, тема эта не потеряла своей актуальности и сегодня.

«У денег совести нет» - считает Владимир Путин. С ним согласна и большая часть российского населения, имея ввиду, прежде всего, их носителей - крупный российский бизнес. Пятнадцать лет становление рыночных отношений в России прочно закрепили в массовом сознании жесткую взаимосвязь понятий «богатство», «рынок», «коммерция» - с одной стороны, и слова «воровство», «обман», «нравственный нигилизм» - с другой. Соответственно, обладатель «больших денег» в глазах большей части населения предстает как человек без чести и совести, ставящий свои личные интересы выше интересов общества и государства.

Осознание, что экономика, основанная на морали крайнего эгоизма, обречена на провал, постепенно утверждается в обществе, а призывы к «моральным ценностям» становятся все настойчивей. Будут ли они услышаны деловым сообществом? Трансформируются ли нормы общественной морали в правила делового поведения?

 

Пропала совесть. По-старому толпились люди на улицах и в театрах; по-старому они то догоняли, то перегоняли друг друга; по-старому суетились и ловили на лету куски, и никто не догадывался, что чего-то вдруг стало недоставать и что в общем жизненном оркестре перестала играть какая-то дудка. Многие начали даже чувствовать себя бодрее и свободнее. Легче сделался ход человека; ловчее стало подставлять ближнему ногу, удобнее льстить, пресмыкаться, обманывать, наушничать и клеветать. Всякую болесть вдруг как рукой сняло; люди не шли, а как будто неслись: ничто не огорчало их, ничто не заставляло задуматься; и настоящее, и будущее – все, казалось, так и отдавалось им в руки, – им, счастливцам, не заметившим о пропаже совести.

Совесть пропала вдруг... почти мгновенно! Еще вчера эта надоедливая приживалка так и мелькала перед глазами, так и чудилась возбужденному воображению, и вдруг... ничего! Исчезли досадные призраки, а вместе с ними улеглась и та нравственная смута, которую приводила за собой обличительница-совесть. Оставалось только смотреть на Божий мир и радоваться; мудрые мира поняли, что они, наконец, освободились от последнего ига, которое затрудняло их движения, и, разумеется, поспешили воспользоваться плодами этой свободы. Люди остервенились; пошли грабежи и разбои, началось всеобщее разорение.

А бедная совесть лежала, между тем, на дороге, истерзанная, оплеванная, затоптанная ногами пешеходов. Всякий швырял ее, как негодную вещь, подальше от себя; всякий удивлялся, каким образом в благоустроенном городе, и на самом бойком месте, может валяться такое вопиющее безобразие. И Бог знает, долго ли бы пролежала таким образом бедная изгнанница, если бы не поднял ее какой-то несчастный пропоец, позарившийся с пьяных глаз даже на негодную тряпицу, в надежде получить за нее шкалик.

И вдруг он почувствовал, что его пронизала словно электрическая струя какая-то. Мутными глазами начал он озираться кругом и совершенно явственно ощутил, что голова его освобождается от винных паров и что к нему постепенно возвращается то горькое сознание действительности, на избавление от которого были потрачены лучшие силы его существа. Сначала он почувствовал только страх, тот тупой страх, который повергает человека в беспокойство от одного предчувствия какой-то грозящей опасности; потом всполошилась память, заговорило воображение. Память без пощады извлекала из тьмы постыдного прошлого все подробности насилий, измен, сердечной вялости и неправд; воображение облекало эти подробности в живые формы. Затем, сам собой, проснулся суд...

Жалкому пропойцу все его прошлое кажется сплошным безобразным преступлением. Он не анализирует, не спрашивает, не соображает; он до того подавлен вставшею перед ним картиною его нравственного падения, что тот процесс самоосуждения, которому он добровольно подвергает себя, бьет его несравненно больнее и строже, нежели самый строгий людской суд... Льются рекой покаянные пропойцевы слезы, останавливаются перед ним добрые люди и утверждают, что в нем плачет вино.

– Батюшки! не могу... несносно! – кричит жалкий пропоец, а толпа хохочет и глумится над ним. Она не понимает, что пропоец никогда не был так свободен от винных паров, как в эту минуту, что он просто сделал несчастную находку, которая разрывает на части его бедное сердце. Если бы она сама набрела на эту находку, то уразумела бы, конечно, что есть на свете горесть, лютейшая всех горестей, – это горесть внезапно обретенной совести. Она уразумела бы, что и она – настолько же подъяремная и изуродованная духом толпа, насколько подъяремен и нравственно искажен перед нею пропоец.

«Нет, надо как-нибудь ее сбыть! А то с ней пропадешь, как собака!» - думает жалкий пьяница…. Пропоец проворно прячет находку в карман и удаляется с нею. Озираясь и крадучись, приближается он к питейному дому, в котором торгует старинный его знакомый, Прохорыч. Сначала он заглядывает потихоньку в окошко и, увидев, что в кабаке никого нет, а Прохорыч один-одинехонек дремлет за стойкой, в одно мгновение ока растворяет дверь, вбегает и, прежде нежели Прохорыч успевает опомниться, ужасная находка уже лежит у него в руке.

***

Некоторое время Прохорыч стоял с вытаращенными глазами; потом вдруг весь вспотел. Ему почему-то померещилось, что он торгует без патента; но, оглядевшись хорошенько, он убедился, что все патенты, и синие, и зеленые, и желтые, налицо. Он взглянул на тряпицу, которая очутилась у него в руках, и она показалась ему знакомою.

«Эге! – вспомнил он: - да никак это та самая тряпка, которую я насилу сбыл перед тем, как патент покупать! Да! Она самая и есть!»

Убедившись в этом, он тотчас же почему-то сообразил, что теперь ему разориться надо.

- Коли человек делом занят да этакая пакость к нему привяжется, - говори пропало! Никакого дела не будет и быть не может! – рассуждал он почти машинально и вдруг весь затрясся и побледнел, словно в глаза ему глянул неведомый до толе страх.

- А ведь куда скверно спаивать бедный народ! – шептала проснувшаяся совесть.

- Жена! Арина Ивановна! – вскрикнул он вне себя от испуга.

Прибежала Арина Ивановна, но как только увидела, какое Прохорыч сделал приобретение, так не своим голосом закричала: «Караул! батюшки! грабят!»

«И за что я через этого подлеца в одну минуту всего лишиться должен?» - думал Прохорыч, очевидно, намекая на пропойца, всучившего ему свою находку. И крупные капли пота между тем так и выступили на лбу его.

Между тем кабак мало-помалу наполнялся народом; но Прохорыч, вместо того, чтоб с обычною любезностью потчевать посетителей, к совершенному изумлению последних, не только отказывался налить им вино, но даже очень трогательно доказывал, что в вине заключается источник всяческого несчастия для бедного человека.

- Коли бы ты одну рюмочку выпил – это так! это даже пользительно! – говорил он сквозь слезы: - а то ведь ты норовишь, как бы тебе целое ведро сожрать! И что ж? сейчас тебя за это самое в часть сволокут; в части тебе под рубашку засыплют, и выдешь ты оттоль, словно кабы награду какую получил! А и всей-то твоей награды было сто лозанов! Так вот ты и подумай, милый человек, стоит ли из-за этого стараться да еще мне, дураку, трудовые твои денежки платить!

- Да что ты, никак, Прохорыч, с ума спятил! – говорили ему изумленные посетители.

- Спятишь, брат, коли с тобой такая оказия случится! – отвечал Прохорыч. – Ты вот лучше посмотри, какой я нынче патент себе выправил!

Прохорыч показал всученную ему совесть и предлагал, не хочет ли кто из посетителей воспользоваться ею. Но посетители, узнавши, в чем штука; не только не изъявили согласия, но даже боязливо сторонились и отходили подальше.

- Вот так патент! – не без злобы прибавлял Прохорыч.

- Что ж теперь делать будешь? – спрашивали его посетители.

- Теперича я полагаю так: остается мне одно – помереть! Потому обманывать я теперь не могу; водкой спаивать бедный народ тоже не согласен; что же мне теперича делать, кроме как помереть?

- Резон! – смеялись над ним посетители.

- Я даже так теперь думаю, - продолжал Прохорыч, - всю эту посудину, какая тут есть, перебить и вино в канаву вылить! Потому, коли ежели кто имеет в себе эту добродетель, так тому даже самый запах сивушный может нутро перевернуть!

- Только смей у меня! – вступилась, наконец, Арина Ивановна, сердца которой, по-видимому, не коснулась благодать, внезапно осенившая Прохорыча. – Ишь добродетель какая выискалась.

Но Прохорыча уже трудно было понять. Он заливался горькими слезами и все говорил, говорил.

- Потому, - говорил он, - что ежели уж с кем это несчастие случилось, тот так несчастным и должен быть. И никакого он об себе мнения, что он торговец или купец, заключить не смеет. Потому, что это будет одно его напрасное беспокойство. А должен он о себе так рассуждать: несчастный я человек в сем мире – и больше ничего.

Таким образом, в философических упражнениях прошел целый день, и хотя Арина Ивановна решительно воспротивилась намерению своего мужа перебить посуду и вылить вино в канаву, однако они в тот день не продали ни капли. К вечеру Прохорыч даже развеселился и, ложась на ночь, сказал плачущей Арине Ивановне:

- Ну вот, душенька и любезнейшая супруга моя! хоть мы сегодня и ничего не нажили, зато как легко тому человеку, у которого совесть в глазах есть!

И действительно, он как лег, так сейчас и уснул. И не метался во сне и даже не храпел, как это случалось с ним в прежнее время, когда он наживал, но совести не имел.

Но Арина Ивановна думала об этом несколько иначе. Она очень хорошо понимала, что в кабацком деле совесть не совсем такое приятное приобретение, от которого можно было бы ожидать прибытка, и потому решилась во что бы то ни стало отделаться от непрошенной гостьи. Скрепя сердце она переждала ночь, но как только в запыленные окна кабака забрезжил свет, она выкрала у спящего мужа совесть и стремглав бросилась с нею на улицу.

Как нарочно, это был базарный день: из соседних деревень уже тянулись мужики с возами, и квартальный надзиратель Ловец самолично отправлялся на базар для наблюдения за порядком. Едва завидела Арина Ивановна поспешающего Ловца, как у ней блеснула уже в голове счастливая мысль. Она Вов весь дух побежала за ним и едва успела поровняться, как сейчас же с изумительною ловкостью сунула потихоньку совесть в карман его пальто.

***

Ловец был малый не, чтоб совсем бесстыжий, но стеснять себя не любил и запускал лапу довольно свободно. Вид у него был не то, чтоб наглый, а устремительный . Руки были не то, чтоб слишком озорные, но охотно зацепляли все, что попадалось по дороге. Словом сказать, был лихоимец порядочный.

И вдруг этого самого человека начало коробить.

Пришел он на базарную площадь, и кажется ему, что все, что там ни наставлено, и на возах, и на рундуках, и в лавках, - все это не его, а чужое. Никогда прежде этого с ним не бывало. Протер он себе бесстыжие глаза и думает: не очумел ли я, не во сне ли все это мне представляется? Подошел к одному возу, хочет запустить лапу, ан лапа не поднимается; подошел к другому возу, хочет мужика за бороду вытрясти – о, ужас! длани не простираются!

Испугался.

«Что это со мной нынче сделалось? – думает Ловец. – Ведь этаким манером, пожалуй, и напредки все дело себе испорчу! Уж не воротиться ли, за добра ума, домой?»

Однако, понадеялся, что, может быть, и пройдет. Стал погуливать по базару; смотрит лежит всякая живность, разостланы всякие материи, и все это как будто говорит: вот и близок локоть, да не укусишь!

А мужики между тем осмелились; видя, что человек очумел, глазами на свое добро хлопает, стали шутки шутить, стали Ловца Фофаном Фофанычем звать.

- Нет, это со мною болезнь какая-нибудь! – решил Ловец и так таки без кульков, с пустыми руками, и отправился домой.

Возвращается он домой, а Ловчиха-жена уж ждет, думает: сколько-то мне супруг мой любезный нынче кульков принесет? И вдруг – ни одного. Так и акипело в ней сердце, так и накинулась она на Ловца.

- Куда кульки девал? – спрашивает она его.

- Перед лицом моей совести свидетельствуюсь … - начал было Ловец.

- Где у тебя кульки, тебя спрашивают?

- Перед лицом моей совести свидетельствуюсь … - вновь повторил Ловец.

- Ну, так и обедай своею совестью до будущего базара, а у меня для тебя нет обеда! – решила Ловчиха.

Понурил Ловец голову, потому что знал, что Ловчихино слово твердое. Снял он с себя пальто – и вдруг словно преобразился совсем! Так как совесть осталась вместе с пальто, на стенке, то сделалось ему опять и легко и свободно и стало опять казаться, что на свете нет ничего чужого, а все его. И почувствовал он внось в себе способность глотать и загребать.

- Ну, теперь вы у меня не отвертитесь, дружки! – сказал Ловец, потирая руки, и стал поспешно надевать на себя пальто, чтоб на всех парусах лететь на базар.

Но, о чудо! Едва успел надеть он пальто, как опять начал корячиться. Просто, как будто два человека в нем сделалось: один без пальто, - бесстыжий, загребистый и лапистый; Другой, в пальто, - застенчивый и робкий. Однако, хоть и видит, что не успел за ворота выйти, как уже присмирел, но от намерения своего идти на базар не отказался. Авось, либо, думает, превозмогу.

Но чем ближе он подходит к базару, тем сильнее билось его сердце, тем неотступнее сказывалась в нем потребность примириться со всем этим средним и малым людом, который из-за гроша целый день бьется на дождю да на слякоти. Уж не до того ему, чтоб на чужие кульуи засматриваться; свой собственный кошелек, который был у него в кармане, сделался ему в тягость, как будто он вдруг из достоверных источников узнал, что в этом кошелке лежат не его, а чьи-то чужие деньги.

- Вот тебе, дружок, пятнадцать копеек! – говорит он, подходя к какому-то мужику и подавая ему монету.

- Это за что же Фофан Фофаныч?

- А за мою прежнюю обиду, друг! Прости меня, Христа ради!

- Ну, бог тебя простит!

Таким образом обошел он весь базар и роздал все деньги, какие у него были. Однако, сделавши это, хоть и почувствовал, что на сердце у него стало легко, но крепко призадумался.

- Нет, это со мною сегодня болезнь какая-нибудь приключилась, - опять сказал он сам себе, - пойду-ка я лучше домой, да кстати уж захвачу по дороге побольше нищих, да и накормлю их, чем бог послал!

Сказано – сделано; набрал он нищих видимо-невидимо и привел их к себе во двор. Ловчиха только руками развела, ждет, какую он еще дальше проказу сделает. Он же потихоньку прошел мимо нее и ласково таково сказал:

_ Вот, Федосьюшка, те самые странние люди, которых ты просила меня привести: покорми их, ради христа!

Но едва успел он повесить свое пальто на гвоздик, как ему и опять стало легко и свободно. Смотрит в окошко и видит, что на дворе у него нищая братия со всего города сбита. Видит и не понимает: зачем? Неужто всю эту уйму сечь предстоит?

- Что за народ? – выбежал он на двор в исступлении.

- Как что за народ? Это все странние люди, которых ты накормить велел! – огрызнулась Ловчиха.

- Гнать их! В шею! Вот так! – закричал он не своим голосом и, как сумасшедший, бросился опять в дом.

Долго ходил он взад и вперед по комнатам и все думал, что такое с ним сталось? Человек он был всегда исправный, относительно же исполнения служебного долга просто лев и вдруг сделался тряпицею!

- Федосья Петровна! Матушка! Да свяжи ты меня, ради Христа! Чувствую, что я сегодня таких дел наделаю, что после целым годом поправить нельзя будет! – взмолился он.

Видит и Ловчиха, что Ловцу ее круто пришлось. Раздела его, уложила в постель и напоила горяченьким. Только через четверть часа пошла она в переднюю и думает: а посмотрю-ка я у него в пальто; может, еще и найдутся в карманах какие-нибудь грошики? Обшарила один карман – нашла пустой кошелек; обшарила другой карман – нашла какую-то грязную, замасленную бумажку. Как развернула она эту бумажку, - так и ахнула!

- Так вот он нынче на какие штуки пустился! – сказала она себе. – Совесть в кармане завел!

И стала она придумыватькому бы ей эту совесть сбыть, чтоб она того человека не в конец отяготила, а только маленько в беспокойство привела. И придумала. Что самое лучшее ей место будет у отставного откупщика, а нынче финансиста и железнодорожного изобретателя еврея Шмуля Давыдовича Бржоцского.

- У этого, по крайности, шея толста! – решила она. – Может быть, и побьется малое дело, а выдержит!

Решивши таким образом, она осторожно сунула совесть в штемпельный конверт, надписала на нем адрес Бржоцского и опустила в почтовый ящик.

- Ну, теперь можешь, мой друг, смело идти на базар, - сказала она мужу, воротившись домой.

* * *

Самуил Давыдович Бржоцский сидел за обеденным столом, окруженный всем соим семейством. Подле него помещался десятилетний сын Рувим Самуилович и совершал в уме банковские операции.

- А сто, папаса, если я этот золотой, который ты мне подарил, буду отдавать в рост по двадцати процентов в месяц, сколько у меня к концу года денег будет? – спрашивал он.

- А какой процент; простой или слозный? – спросил, в свою очередь, Самуил Давыдович.

- Разумеется, папаса, слозный!

- Если слозный и с усецением дробей, то будет сорок пять рублей и семьдесят девять копеек!

- Так я, папаса, отдам!

- Отдай, мой друг, только надо благонадезный залог брать!

С другой стороны сидел Иосель Самуилович, мальчик лет семи, и тоже решал в уме своем задачу: летело стадо гусей; далее помещался Соломон Самуилович, за ним Давыд Самуилович и соображали, сколько последний должен первому процентов за взятые заимообразно леденцы. На другом конце стола сидела красивая супруга Самуила Давыдыча, Лия Соломоновна, и держала на руках крошечную Рифочку, которая инстинктивно тянулась к золотым браслетам, украшавшим руки матери.

Одним словом, Самуил Давыдыч был счастлив. Он уже собирался кушать какой-то необыкновенный соус, украшенный чуть не страусовыми перьями и брюссельскими кружевами, как лакей подал ему на серебряном подносе письмо.

Едва взял Самуил Давыдыч в руки конверт, как заметался во все стороны, словно угрь на угольях.

- И сто зе это такое! И зацем мне эта весь! – завопил он, трясясь всем телом.

Хотя никто из присутствующих ничего не понимал в этих криках, однако для всех стало ясно, что продолжение обеда невозможно.

Я не стану описывать здесь мучения, которые претерпел Самуил Давыдыч в этот памятный для него день; скажу только одно: этот человек, с виду тщедушный и слабый, геройски вытерпел самые лютые истязания, но даже рятиалтынного возвратить не согласился..

- Это сто зе! Это ницего! Только ты крепце дерзи меня, Лия! – уговаривал он жену во время самых отчаянных пароксизмов: - и если я буду спрасивать скатулку – ни-ни! пусть луци умру!

Но так как нет на свете такого трудного положения, из которого был бы невозможен выход, то он найден был и в настоящем случае. Самуил Давыдыч вспомнил, что он давно обещал сделать какое-нибудь пожертвование в некоторое благотворительное учреждение, состоявшее в заведывании одного знакомого ему генерала, но дело это почему-то изо дня в день все оттягивалось. И вот теперь случай прямо указывал на средство привести в исполнение это давнее намерение.

Задумано – сделано. Самуил Давыдыч, осторожно распечатал присланный по почте конверт, вынул из него щипчиками посылку, переложил ее в другой конверт, запрятал туда еще сотенную ассигнацию, запечатал и отправился к знакомому генералу.

-Зелаю, Васе превосходительство, позертвование сделать! – сказал он, кладя на стол пакет перед обрадованным генералом.

- Что же-с! Это похвально! – отвечал генерал. – Я всегда это знал, что вы…. Как еврей… и по закону Давидову…. Плясаше-играше….. так, кажется?

Генерал запутался, ибо не знал наверное, точно ли Давид издавал законы, или кто другой.

- Тоцно так-с; только какие зе мы евреи, Васе превосходительство! – заспешил Самуил Давыдыч, уже совсем облегченный: - только с виду мы евреи, а в Дусе совсем-совсем русские!

- Благодарю! – сказал генерал. – Об одном сожалею…. Как христианин…отчего бы вам, например? а?...

- Васе превосходительство…. Мы только с виду…. Поверьте цести, только с виду!

- Однако?

- Васе превосходительство!

- Ну, ну, ну! Христос с вами!

Самуил Давыдыч полетел домой, словно на крыльях. В этот же вечер он уже совсем позабыл о претерпенных им страданиях и выдумал такую диковинную операцию ко всеобщему уязвлению, что на другой день все так и ахнули, как узнали.

* * *

И долго таким образом шаталась бедная, изгнанная совесть по белому свету, и перебывала она у многих тысяч людей. Но никто не хотел ее приютить, а всякий, напротив того, только о том думал, как бы отделаться от нее и хоть бы обманом, да сбыть с рук.

Наконец, наскучило ей и самой, что негде ей, бедной, голову приклонить и должна она свой век проживать в чужих людях, да без пристанища. Вот и взмолилась она последнему своему содержателю, какому-то мещанинишке, который в проходном ряду пылью торговал и никак не мог от той торговли разжиться.

- За что вы меня тираните! – жаловалась бедная совесть. – За что вы мной, словно отымалкой какой, помыкаете?

- Что же я с тобой буду делать, сударыня-совесть, коли ты никому не нужна? – спросил, в свою очередь, мещанинишка.

- А вот что, – отвечала совесть, отыщи ты мне маленькое русское дитя, раствори ты передо мной его сердце чистое и схорони меня в нем! Авось, он меня, неповинный младенец, приютит и выхолит, авось, он меня в меру возраста своего произведет, да и в люди потом со мною выйдет – не погнушается.

По этому ее слову, все так и сделалось. Отыскал мещанинишка маленькое русское дитя, растворил его сердце чистое и схоронил в нем совесть.

Растет маленькое дитя, а вместе с ним растет в нем и совесть. И будет маленькое дитя большим человеком, и будет в нем большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и захочет распоряжаться всем сама.

 

Публикуется по изданию:

М. Салтыков-Щедрин, Сочинения. Издательство ЦК ЛКСМУ «Молодь» Киев, 1955.

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
<< содержание >>
     
На главную страницу Назад Rambler's Top100
Индекс цитирования Copyright © Фонд "Общество "Меценат". Все права зарегистрированы. 2004 г.
При перепечатке материалов, ссылка на журнал обязательна

Реализация проекта:
Иванов Дмитрий